— Ну, что еще? — бубнил в трубку добросовестный Ярцев. — Козмин-Екунин Алексей Николаевич упоминается в тетрадях Василия Львовича Пушкина. Алексей Николаевич был масоном, но большой патриот. Один из тех, кто к императору Александру I писал в стихах: «Разгонишь ты невежеств мраки, исчезнут вредные призраки учений ложных и сует. Олтарь ты истине поставишь, научишь россов и прославишь, прольешь на них любовь и свет…»
— Хорошо, — поторопил я. — «Призраки» это хорошо. Давай дальше.
— Интересна судьба Алексея Алексеевича, он из прямой ветви Козминых-Екуниных. Выдвинулся при Павле, при нем и унижен.
Я возмутился:
— Копай глубже!
— Ну, так вот, Насон Козмин, спутник Холмогорца, тоже из прямых предков Алексея Михайловича. Ты, наверное, не знаешь, Андрей Михайлович сам об этом писал. Есть его записи к юбилею академии. «Горжусь предками, первыми русскими, ступившими на берега Тихого океана…» Узнаешь стиль? Андрей Михайлович был иногда подвержен торжественности. Но фраза не из пустых, не общая. Имеется в виду и Насон Козмин, пропавший в свое время вместе с Холмогорием во время бури, а может, еще раньше погибший в стычках с чукчами…
Ярцев, посмущавшись, перешел на мой роман. Ты не терзайся, сказал он, эти «историки» тебе не указ. Ярцев имел в виду рецензии неких М. и К., появившиеся в «Литературной России». Всей правды не знает никто, но ты к правде ближе многих. Главное, на что в своих рецензиях обращали внимание М. и К. — роман Хвощинского жесток. Всем известная гуманность русских землепроходцев ставится Хвощинским под вопрос. Как так можно? Да так! М. и К. не изучали казацких отписок, не рылись в казенных архивах, они привыкли к официальным отпискам.
Я усмехнулся.
Ну да, теория всеобщего братания!
Это мы проходили, как же…
«Было нас семнадцать человек, и пошли мы по реке и нашли иноземцев, ладных и оружных, и у них сделан острожек, и бились мы с ними до вечера, и Бог нам помог, мы тех людей побили до смерти и острожек у них сожгли…»
Всеобщее братание.
«И они, Анаули, стали с нами драца, и как нам Бог помог взять первую юрту, и на острожек взошли, и мы с ними бились на острожке ручным боем, друга за друга имаяся руками, и у них, Анаулей, на острожке норовлено готовый бой, колье и топоры сажены на долгие деревья…»
«И на том приступе топором и кольем изранили в голову и в руку Пашко, немочен был всю зиму, да Артюшку Солдатика ранили из лука в лоб, да Фомку Семенова, да Тишку Семенова на съемном бою изранили кольем, и Бог нам помог тот их острожек взять и их, Анаулей, смирить ратным боем…»
Бог судья всем рецензентам.
Я отчетливо видел угрюмые скосы Большого Каменного Носа.
Ледяная волна раскачивала деревянные кочи.
Крепко сшитые ивовым корнем, залитые по швам смолой-живицей, они медленно шли к берегу. Вдруг проступали из редкого тумана очертания яранг, на берег выбегали чукчи. Опирались на копья, пытливо всматривались в таньга, в русских. «Очень боялись, потому как у русских страшный вид, усы у них торчат, как у моржей. Наконечники их копий длиной в локоть и такие блестящие, что затемняли солнце. Вся одежда железная. Как злые олени рыли землю концами копий, вызывая на борьбу…»
Я невольно представлял себе Андрея Михайловича — в меховой кухлянке, в шапке, с копьем в руке.
Нет, не Андрея Михайловича.
Насона Козмина.
Впрочем, в их жилах текла одна кровь.
А тени ползли по пологу палатки, их сопровождала чужая птичья, отдающая металлом речь, тени сливались в странную вязь, рисовали странно знакомое лицо, и боль росла, разрывая сердце, раскалывая мир.
Звонок выдирал меня из умирания.
Я не брал трубку.
Я знал, это Ия в очередной раз вытаскивает меня из бездны.
Я не знал, о чем с Ией говорить, я еще не забыл про хор женщин.
Сдерживая стон, я брел в ванную.
Уехать?
Но смысл?
Забудется ли Козмин, смогу ли я, как прежде, сидеть над рукописями, не вспоминая, совсем изгнав из памяти чукчу Йэкунина?
Сам чукча Йэкунин, несомненно, скучал жизнью. Ничто не задевало его за живое.
Я приходил в коттедж, коротко стриженные ребята в кожаных куртках не замечали меня. Я раскланивался с Чалпановым и с медсестрой, устраивался перед Йэкуниным на маленьком стульчике. Как, в каком виде воспринимал он меня, не берусь судить. Может, считал соплеменником. Иначе к чему делиться тем, что понятно лишь в той, веками отделенной от меня жизни?
— Гук! — встряхивался чукча Йэкунин. — Турайылкэт-гэк. Спал долго.
Чалпанов был весь в сомнениях: выговор Йэкунина его смущал.
Но зато чукча Йэкунин действительно выделял меня среди многих. Тянулся, разводил руки, впадал в болтливость. Несомненно, не считал меня чужим. Гыт тэнтумги-гыт. Ты хороший товарищ. Кивал мне, грел руки над черной сковородой. Снега метут, льды стоят. Ты хороший товарищ.
— Рактынаге? — спрашивал. — Зачем пришел?
Я мог что-то объяснять, чукча Йэкунин меня не слышал, он слышал что-то свое. Но обращался ко мне.
— Как звать тебя? — спрашивал я, простые вопросы иногда до него доходили.
Дивился:
— Как звать? Однако, как прежде, Йэкунин.
И жаловался, вдруг ощущая дряхлость:
— Нэрмэй-гым, гым гит. Вот, сильным был…
Я кивал.
Я давал ему выговориться.
Чалпанов от камина монотонно вел перевод.
— Как стойбище зовется твое?
— Нунэмын… — Чалпанов переводил: — Коней суши…
— Там совсем коней суши? Там льды, вода? Там Каменный Нос, совсем большая вода, камни?
Чукча Йэкунин щурился, гонял по круглым щечкам морщины. Совсем коней суши. Большая вода. Вот ровдужный парус встал. Коричневое пятно в тумане.
— Ты носил все железное? Ты с моря пришел?
Чукча Йэкунин кивал. Но это не было ответом. Он не слышал таких вопросов. Он впадал в старческую спесь. Вот чукчи — настоящие люди. Другие — иноязычные, а чукчи — настоящие люди. Вот таньги есть (он говорил о своем, это нельзя было считать ответом). Вот как голодные чайки есть, никогда не бывают сытыми. А чукчи — настоящие люди. У них еда сама на ногах ходит, отъедается на жирном ягеле, сама растет, пока чукчи спят.
— Под парусом ты пришел? Под ровдужным парусом пришел? Ты жить стал в яранге? Один? Кто-то был с тобой?
Морщины бегали по щечкам чукчи Йэкунина. Он щурился.
Таньги копье несут, таньги огнивный лук несут. Чукчам зачем такое?
Это тоже не было ответом.
— Ты хорошо жил? Ты плохо жил?
— Гук, — отвечал старик. — Ям уйнэ. Гэвьи-лин.
Всяко жил. Плохо жил тоже.